GDV

Tire d'une lettre particuliere

Recommended Posts

Ушло настроение, надо вернуться в Москву. В пятницу 17 октября. В роскошный Дом музыки.
Зал с соотечественниками из 50 стран. Демократично, ряду в пятом сидит Лужков с замами, рядом зампред росправительства, такая тетя по фамилии Карелова, с которой мы познакомились еще в Баку, много другого высокопоставленного люду, тот же Боос, вице-спикер Думы (певец народной грусти).

 

Идет церемония. Она примерно в зените. Следующим на сцену зовут Лужкова.
Он должен вручить награду за развитие русской литературы. Номинантов опять трое.
Мне лично больше всех понравился писатель из Швейцарии Гальперин, о котором было сказано, что в 25 лет он написал свой первый рассказ, тот не был напечатан, писатель эмигрировал и понял, что главное - это независимость. Больше в его послужном списке ничего указано не было.

 

Ясно, что остальные годы писатель жил на щедрый швейцарский социал, независимо не писал ничего и ничего не печатал. Но в каких-то анналах числился по писательской линии, и теперь вот призван под широкие московские знамена. На роль статиста.
Вторым был назван такой сильный писатель из Украины, что я даже не удержал в памяти его имя. А третьим - Наум Моисеевич Коржавин. В представлении он не нуждается, а в описании - наверняка. Некогда хам и словесный бретер (по Довлатову) выглядит нынче весьма печально. В затрапезном пиджачке, надетом на толстый свитер, с трудом передвигающий ноги, с трясущимися руками, но, правда, при этом с весьма жестким взглядом и вполне различимой речью.

 

Памятуя о прошлых неудачах, никто в зале и на сцене уже не ждет ни кадров, ни текста. При этом какие-то кадры тем не менее прорываются на экран, иногда звучит какой-то связный голос диктора, но ни Кобзон, ни Шукшина давно не обращают на это внимания. Все происходящее напоминает свадьбу, где сначала ритуально украли невесту, потом почему-то ее не нашли, позже исчез жених, а гости устроились сами- кто пьет, кто болтает, кто зажимает свидетельницу у туалета. Благодать!..

 

Но вот на сцену зовут Лужкова. Он быстро идет по проходу, и зал все вспоминает. Кто все это устроил и кого так низко и мелко опозорили. Он поднимается бегом по ступенькам, и тут вступает Кобзон. В ту секунду, когда мэр оказывается у зияющей дыры, Кобзон его упреждает:
-Юрий Михайлович! Вы поосторожней!
На этом месте охранники понимают свою ошибку и бросаются огромными прыжками к сцене. Их можно оправдать: они не привыкли, что подопечных поджидают пропасти на освещенных юпитерами подмостках.

 

-Вы поосторожней, Юрий Михайлович!- издевательски продолжает Кобзон.- Новый рояль Дому музыки мэр-то купит. А вот нового мэра...нам не надо.
Лужков, впрочем, не теряет лица. Остановившись возле ямы (и уже окруженный охраной), он брезгливо отмахивается от сопровождения и, глядя в пропасть, тоненьким голоском тянет:
-Иосиф! Ио-о-осиф!
Все вспоминают кобзоновский анекдот и надрываются со смеху. Кроме Лужкова.

 

Дальше все следует почти по расписанию. Вызывают Коржавина, вручают ему железяку, изысканно почему-то именуемую Хрустальный шар. Хрусталь едва не сваливает Наума Моисеевича на пол. Но Лужок в последний момент подхватывает и награжденного, и награду.
Коржавин говорит что-то о необходимости существования Москвы для нужд его творчетва и уходит. Пора и Лужкову. Но тот, судя по всему, не собирается.

 

Зал затих. Все понимают, что Лужок не может уйти, ничего не сказав по поводу происходящего, но не представляют, что тут можно сказать, не потеряв окончательно лица.
-Ты меня гонишь, Иосиф?!- как-то рыком, по -флавийски спрашивает московский император.
- Я не гоню, - скромно отвечает императорский еврей.- Сценарий гонит.- и показывает мэру стопку бумаги в руке.
-Ты, Иосиф, этот сценарий...-рычит мэр.
-Юрий Михайлович, я, как ваш советник по культуре,- прерывает его Кобзон,- обязан напомнить, что в зале- половина женщин.
Лужков на это обреченно машет рукой. Потом молчит. Очень долго
молчит.

 

Кажется, что все припасенные слова он произносит про себя. Затем неожиданно задорно бросает Кобзону:
-Тогда я буду петь!
-По сценарию вы, Юрий Михайлович, поете в конце мероприятия...
- Нет, я буду петь сейчас,- совершенно бесцветным голосом произносит Лужок, и Кобзон понимает, что время шуток прошло.- И ты будешь петь. И...-он оглядывается.- И Жора...
Послушный Боос тут же встает со своего места и мчится на сцену.
К этому времени у жуткой ямы, как часовые у Мавзолея, стоят двое юношей из числа подносящих дипломы.Ограждают. А внутри копошатся люди в синих халатах, их глловы- каски иногда выглядывают из пропасти.
Они становятся втроем. Маленький Лужков в центре.
-А что мы будем петь?- ехидно спраашивает Кобзон, видно, понимая, что
сейчас уже можно немножко поерничать.
- Не жалею, не зову, не плачу,- глухо отвечает Лужков.
Кобзон поворачиваются к дирижеру (симфонический оркестр все так же
неподвижно занимает две трети огромной сцены). Но Лужков останавливает его:
-Будем петь без музыки.
И они запевают.

 

Боже, что это был за момент!
Лужок, выставив правую ногу на каблук, держа левую руку в кармане, закрыв глаза, самозабвенно тянул есенинские строки.Боос и Кобзон его перепевали. Тогда он, не открывая глаз, рукой отнимал у них микрофоны. Он пел, как молодогвардейцы перед казнью. И залу передалась эта волна.
- Вот так русские выигрывают все войны,- прошептала мне на ухо "латышка" Загоровская.- Отступают до Москвы. А потом находится один и говорит- все, буду петь...
И в этот момент у меня не хватило иронии хихикнуть. Всевластный и опозоренный, облизанный не меньше сотни раз ( на фоне славословий "уважаемому Юрмихалычу" в этот вечер все бакинские жополизы просто отдыхали) и уязвленный в самый поддых, маленький Веспасиан в костюме от Бриони, он вкладывал в незамысловатые есенинские метафоры всю свою душу.

 

Певцам аплодировали долго. Плохой писатель сказал бы, что будто бы молния разрядила все накопившееся напряжение. Зал выдохнул. Больше никому ни за кого не было стыдно. Магия! Даже я поддался этому очарованию и провякал что-то о нашем берлинском голубом мэре, который должен был бы обожать своего крутого московского коллегу.

 

Минуты две Лужков молчал. Потом произнес безо всякого повода и подводки, хриплым голосом и разделяя слова:
-Завтра ...некоторые мои работники...станут...соотечественниками за рубежом.
Зал даже не рассмеялся. Лужков выдержал паузу и, показав кулак за кулисы, крикнул:
-Только пусть, мля, успеют сегодня на самолет!
И пошел к своему месту.
Минуя яму, остро оглянулся на Кобзона. Впрочем, зря: вышколенный императорский еврей знает место шутки.

 

Я пишу это две недели спустя, поглядывая в свой заветный московский блокнот. Что успел, наспех пометил. Многие пометки расшифровать уже не могу.
Но дальше было веселее и проще. Кобзон опять понес какой-то текст, требовавший сопроводительных кадров. Назывались громкие имена эмигрантов: ...Михаил Чехов, Бродский. Экран по-прежнему спал. Вдруг показалась картинка.
- Вот Чехова все же показали,- удовлетворенно кивнул Кобзон.
- Так не тот же Чехов!- заорал я.- Это же писатель...
-Ничего,- успокоил меня Кобзон.- Сейчас художника Бродского покажут...

 

Наконец текст добежал до того места, где без сопровождения видеоряда невозможно.
-Что же нам делать, Иосиф Дывидович?- растерянно спросила отчаявшаяся Шукшина.- Ведь не показывают ничего...
- А вы читайте, Маша,- рассеянно отвечал Кобзон.- просто читайте. Может быть, про себя...
Но Маша про себя читать не хотела. Бегала за кулисы, возвращалась.
Этому уже никто не удивлялся. Даже я. Человек привыкает мгновенно. А всего час тому назад я всхлипывал:
- Боже, неужели я правда все это вижу своими глазами?!!
Теперь же хотелось уже чего-то большего. Может, драки на сцене...

 

Кобзон расказал еще пару старых еврейских анекдотов. Ничего не изменилось. На экране бились несуразные блики.
-Да, Маша,- протяжно начал Кобзон, поглядывая на декольте коллеги.- Они ничего нам показывают. Может,тогда вы нам что-то покажете?
В ответ Шукшина нисколько не смутилась, а как-то очень по-шукшински спокойно молвила:
-Да нет, Иосиф Давыдовыч, лучше уж я в яму брошусь...

 

Но церемония двинулась дальше. Новые номинанты, новые звезды на сцене. На этот раз от Москвы вызвали награждать архитектора Зураба Церетели, а от соотечественников того самого Петра Петровича Шереметьева.
( Я забыл рассказать, как за день перед этим провинился перед графом. На первом заседании он выступал передо мной. Мы с Шейниным, Загоровской и еще несколькими приятелями сидели в задних рядах и, естественно, над всеми хихикали. В какой-то момент я услышал, как граф проникновенно рассказывает о своей гуманитарной деятельности в России:
-...На собственные средства я открыл в Москве два центра поддержки творческих сил...
- Знаем,- коровьевским фальцетом процедил я довольно громко,- Шереметьево- 1 и Шереметьево-2...
Наша компашка захохотала, а граф недоуменно и растерянно поглядел на меня. Я же сказал Шейнину искренне:
- На месте организаторов я бы таких мерзавцев, как мы, не приглашал.
- А я бы приглашал,- возразил мне Шейнин.- Но ничего бы нам не оплачивал...)

 

Но вернемся в Дом музыки. Зовут, значит, Петра Петровича на сцену. А Церетели уже там. Маленький, как и Лужков, подвижный, с обезьяньим веселым и мгновенно становящимся злым лицом, он напоминает всех героев Транквилла одновременно. Тех, о которых Транквилл пишет, как о клиентах размашистых римских императоров. Я сам к Церетели отношусь лучше, чем
многие москвичи. Дело в том, что, когда я живу в гостинице Президент, меня всегда поселяют на почтенной стороне. А почетная сторона выходит на Москва-реку и на церетелевский памятник Петру. По нему, собственно, я определяю, как по барометру, свое похмельное состояние. Если после бурной ночи он вызывает у меня рвоту, то надо переносить встречи и оставаться в номере. Если же все эти завитушки и челны не будорожат желудок, значит, надо бросаться под холодный душ- и работать. То есть я лично господина Церетели, говоря современным языком, интегрировал в сознание. А многие московские жители не сумели.

 

Впрочем, соотечественники, как мне показалось, твердого мнения о нем не составили.
Но между тем на сцене Церетели не ваяет, а раскрывает конверт. Не помню, как называлась номинация. То ли За достоинство, то ли, как сказала бы Люба, За графство. Но соперничало в ней три "их сиятельства".А победить был должен Лобанов -Ростовский. Дикий жох, объегоривший многих в Германии на антиквариате. Я проголосовал за него по причине красивой фамилии.
Но Церетели не стал вглядываться в бумажки. Обернувшись к Шереметьеву, он начал задорную грузинскую здравицу:
-Мне доставляет удовольствие вручить награду моему старому другу и великому общественному деятелю... Мы знакомы с Петром Петровичем уже больше десяти лет. И вот на этой сцене мои чувства к этому необыкновенному человеку...

 

Кобзон терпел это славословие минуты полторы, потом аккуратно сказал в микрофон елейным голосом:
-Зура-а-бик...Ты ошибся...
- Что, Иосиф?! Ты хочешь сказать, что мы знакомы с Петром Петровичем гораздо дольше?- подхватил Церетели, полагая, что Кобзон дает ему обычный актерский пас.
- Нет, Зурабик, - немножко кривя рот, брезгливо возразил Кобзон.- Ты не ошибся. Ты перепутал.
-Перепутал Петра Петровича?!
-Нет, перепутал графа Шереметьева с князем Лобановым.
"Зурабик" мгновенно отошел на шаг от Шереметьева и вгляделся в него соколиным взором. Его обезъянье лицо начинало набирать черты справедливой обиды:
-Я... перепутал... Петра Петровича с... князем...Как ты сказал?
-Зурабик.- невыносимо вежливо продолжил Кобзон.- Ты должен вручить награду князю Лобанову. Вручаете вы, как написано в сценарии, награду месте с графом Шереметьевым. ,- тут же прервал возражения скульптора певец.- Посмотри в бумажку...
Церетели прочел запись. Потом обиженно посмотрел на Кобзона, потом еще обиженней на Шереметьева, потом развел руками, взял Хрустальный шар из черного металла у юноши и ткнул графу в руки. В это время на сцену стал подниматься князь Лобанов.
- Вот и хорошо,- подытожил разобиженный Церетели,- вот и разберетесь между собой...

 

Когда он спускался, в зале хохотал один человек. Это был Лужков.

 

С этого места вечер начал, как говорится, клониться к закату. Кобзон невзначай объявил выступление солистов балета Большого театра. Зал ахнул от ужаса: а как же страшная яма на сцене? Иосиф Давидович успокоил:
-Не волнуйтесь, они все равно заболели.

 

Наконец наступило и время апофеоза. Надо прощаться. Вызван на сцену Лужков и сказано, что он вместе с залом и Кобзоном (но уже без Бооса; кончились деньки золотые) исполнит негласный гимн Москвы- газмановскую "Москва. Звонят колокола". Что-то вроде конфетки-бараночки-гимназистки румяные, но только в армейско-трубном ритме.
Уже вышел на сцену Лужков. Взялись за смычки ошалевшие от ожидания скрипачи. А у стоечки сиротливо все стоит Шукшина.
Кобзон, заметив ее неподвижность, ласково прощается:
-Спасибо, Маша. Идите.
-Нет, Иосиф Давыдович!-опять по-шукшински непреклонно произносит Маша.
Кобзон понимает, что все, казавшееся ему завершенным, еще не завершилось.
-Что, нет?! Вы хотите петь с нами?
На этих словах Лужков смотрит на Шукшину, как посмотрел бы его берлинский мэр-коллега на домогающуюся его русалку.
-Нет,- спокойно отвечает Маша.- Я не рискну петь с вами. Но я хочу сказать последние слова из сценария.
- Какие последние слова?
- Вот, Иосиф Давыдовыч, которые сказано: М.Шукшина, прощаясь...
-Хорошо,- устало кивает Кобзон.- Прощайтесь, Маша.
И Шукшина, раскрыв свои сияющие глаза, чувственно шевеля алыми губами, произносит:
-Дорогие соотечественники! Где бы вы ни были- помните: РОССИЯ ВАС ЛЮБИТ!!!

 

Это все.

Sdílet tento příspěvek


Odkaz na příspěvek
Sdílet na ostatní stránky

Join the conversation

You can post now and register later. If you have an account, sign in now to post with your account.

Guest
Odpovědět na toto téma...

×   Pasted as rich text.   Paste as plain text instead

  Only 75 emoji are allowed.

×   Your link has been automatically embedded.   Display as a link instead

×   Your previous content has been restored.   Clear editor

×   You cannot paste images directly. Upload or insert images from URL.




  • Kdo si právě prohlíží tuto stránku

    Žádný registrovaný uživatel si neprohlíží tuto stránku